Дар великого завпоста

Маргарита Литвин

Распечатать
К 120-летию со дня рождения В.В. Шверубовича

Более 60 лет работая в театре, я могу сказать определенно, что мало кто из сотрудников, непосредственно не связанных с процессом создания спектакля, знают по имени и отчеству заведующего постановочной частью.

Однако одна фамилия такого специалиста живёт в памяти не только мхатовцев, но даже просто любителей театра. Фамилия – Шверубович, звать – Вадим Васильевич.

13 июня этого года исполнится 40 лет, как его нет с нами, а 28 июля – 120 лет со дня рождения. Цифра 1 – знаковая в его удивительной биографии, он ровесник ХХ века, и всего на три года моложе его второго дома – Московского художественного театра, поскольку родился в семье будущего самого лучшего артиста 1-ой половины все того же века В.И. Качалова и прекрасной актрисы, в дальнейшем режиссёра и педагога Н.Н. Литовцевой.

Можно сказать, что молодой театр станет его университетом, где он будет параллельно с обучением в гимназии изучать всю мировую и современную драматургию в спектаклях этого театра. В доме он станет любимым воспитанником, наверное, самого лучшего человека в русской культуре начала все того же ХХ века, самого доброго, самого бескорыстного, самого отзывчивого, самого честного, самого душевного, самого смелого, гордого, независимого, самого преданного, человека, которого любили все – от Л.Толстого, М.Горького, А. Чехова, Л. Андреева , Ф.Шаляпина, В Качалова, К Станиславского до маленьких детей, просто

обожавших его, «Дядю Лепу», как они любовно звали Леопольда Антоновича Сулержицкого. Маленький Дима Шверубович был его другом и пронес любовь к Леопольду Антонович через всю жизнь. В своей блистательной книге « О людях, о театре и о себе» он скажет о нём: «Если бы Сулержицкий жил дольше, он стал бы, как мне кажется, третьим вождем Московского Художественного театра. Сознание невозможности творить и жить в искусстве без коллективной, объединяющей идеи было главным наследством Сулержицкого!».

Так случится, что летом 1919 года отец возьмет сына в поездку на Украину, чтобы подкормить голодающих мхатовцев, и чтобы только что закончивший гимназию Вадим смог после возвращения в Москву поступить в высшее учебное заведение. В группе уезжающих было много ведущих артистов, но группа стала называться «качаловская» по имени главного артиста. Уезжали из Москвы на 2 месяца, а застряли на чужбине на три долгих, сложных года, одна из весомых причин невозвращения домой – Вадим Шверубович. Воспитанный в семье, как истинный патриот, восемнадцатилетний юноша вступает в добровольческий отряд армии Деникина, чтобы или стать героем, либо погибнуть во имя Родины. Весь этот страшный трагический год будет описан Шверубовичем через 40 лет в его книге.

Он выжил, вернулся, чтобы на век связать свою жизнь с Художественным театром. В начале 30 х годов он становится заместителеми заведующего постановочной части и благодаря своему уникальному самообразованию, знаниям в совершенстве трёх европейских языков, истории живописи, архитектуры, Шверубович делает всё, чтобы постановочная часть театра, стала называться художественно - постановочной. В театре к нему относились с огромным уважением, считались с его мнением, Зная его кристальную честность, известные актеры спрашивали именно его, ценили его мнение о своей игре, о спектакле, в котором они заняты. Они всегда знали, что получат честный, прямой ответ.

Но вот наступило 22 июня 1941 года – Шверубовичу почти 40 лет, и он совершает свой второй гражданский подвиг – записывается в ополчение и в июле уходит на фронт. Совсем недавно вышла книга «Живая школа. Виленкин в письмах и материалах», и там содержатся 6 писем Шверубовича Виленкину, т.к. они дружили почти 40 лет, до смерти Вадима Васильевича. Есть и несколько строчек из письма Виленкину, которое целиком не сохранилось: «Если не вернусь, а Вы останетесь жить, побудьте с Васей» ( он никогда не называл отца папой, всегда только – Вася). Пройдя нечеловеческие испытания, он вернулся в ноябре 1945 года домой, чтобы через месяц прийти в родной театр, а ещё через какое -то время начать преподавать в открытой в 1943 году Школе - студии МХАТ на постановочном факультете стать заведующим этой кафедрой.

Недавно в «Youtube»я увидела две передачи, посвященные Вадиму Васильевичу, одна была снята в 1986 году, к его 85 - летию, другая не так давно записана в Доме Актера.

Сколько бы ни говорили о нем возвышенных, благодарных слов – через какое - то время возникает желание вновь напомнить о нем тому поколению, которое не знало его лично, тем, кто любил и любит Художественный театр. Хочется просто добавить, когда же мы научимся говорить все эти слова живому человеку, а не тому, кто остался на портрете.

Интересно почему поклонники и почитатели лучшей в мемуарной литературе прозе В.В. Шверубовича «О старом Художественном театре» никогда не вспоминают, что в конце этой книги напечатаны 6 рассказов – портретов замечательных театральных деятелей, тех, кого любил, уважал почитал, с кем всю жизнь дружил их автор, тех кто оставил неизгладимый след в его переполненной событиями жизни.

Вот чуть ироничный и в тоже время восхищенный рассказ о М.А.Булгакове – артисте, который с огромным удовольствием вышел на сцену МХАТа в крохотной роли судьи в инсценировке романа Ч.Диккенса «Пиквикский клуб». А следующий рассказ – это пожизненное объяснение в любви и вечной дружбе Ольге Леонидовне Книппер – Чеховой ; проникновенные , уважительные слова лучшему нашему театральному критику и ученому П.А. Маркову, замечательный, профессиональный портрет своей первой юношеской любви, растянувшейся на всю жизнь, А.К. Тарасовой, и самое интересное, неожиданное в этом рассказе – описание одного спектакля, который видел только автор. И вновь надо благодарить его феноменальную память, что он донес до сегодняшнего дня эту работу молодой актрисы, сыгравшей в Нью- Йорке в спектакле Макса Рейнгардта «Миракль», сделанный на основе пьесы Метерлинка «Сестра Беатриса». Если бы не Шверубович, никто бы и не узнал, что А.К. Тарасова целый год дарила американскому зрителю свой талант и свое женское очарование.

Ещё крохотное, но полное восторга и обожания послание замечательной балерине Марине Семеновой.

И наконец, главный и по объему и по смыслу и по форме рассказ под названием «Молодой друг Качалова», где три действующих лица: Качалов, Ливанов и автор. Я бы назвала этот опус «Ученик Чародея», но это был бы плагиат, так что, только для преамбулы. Действие растягивается на несколько лет, оно втягивает читателя, особенно, театрального, в водоворот сложнейших человеческих отношений. Вот неприятие, раздражение, даже ревность к «чародею», который оказался вдруг так увлечен своим «учеником», что вышел из своей скорлупы. Это было время душевной и физической усталости артиста Качалова от трехлетних гастролей МХАТа по Америке, от отсутствия новых ролей и дальнейшей перспективы, от того, что любимый сын уехал работать в Ленинград, в Александринский театр и бывал дома только наездами, все повергло его в «неврастеническую тоску». И вдруг появился в доме «ученик» (Ливанов), обладавший замечательным, можно сказать, абсолютным чувством юмора, вытащил «чародея» из скорлупы и мало того, разбудил, спящий в нем педагогический талант. И желание поработать в домашней обстановке с талантливым «учеником», так легко, буквально на ходу, воспринимавшим от «чародея» любые замечание, так вдохновило последнего, что он стал учить всему; как носить театральный костюм, какую выбрать походку для того или иного персонажа, как садиться, как вставать и многим, многим другим актерским тайнам….

Далее автор увидел благотворное влияние ученика на своего отца, обнаружил в нем вдобавок к актерскому таланту, дарования блестящего художника карикатуриста и задатки режиссёра. Ливанов становился крепким, профессиональным, обаятельным героем Художественного театра и одновременно блистательным острохарактерным актером. Бывший «ученик» и будущий заведующий постановочной частью МХАТа становятся близкими приятелями.

Еще раз хочется сказать спасибо неповторимому, ни на кого не похожему автору, Вадиму Шверубовичу, и позавидовать читателю который прочитает это в первый раз!

Вадим Шверубович

Молодой друг Качалова

В 1926 году в крошечной квартире Качаловых появился новый гость, очень застенчивый и тихий юноша, недавно принятый в труппу МХАТа,— актер Борис Ливанов. Привел его к себе Василий Иванович потому, что начались репетиции гамсуновской пьесы «У врат царства», где Ливанов получил в очередь с Виктором Станицыным роль Бондезена. Василию Ивановичу Борис очень понравился в Шаховском («Царь Федор Иоаннович») и вообще производил на него приятное впечатление по закулисным встречам.

Василий Иванович совсем особое значение придавал юмору, а Ливанов обладал им в самом приятном Василию Ивановичу качестве — и в пассивном, то есть был (и, главное, не боялся быть) смешным, и в активном, то есть умел умно и остро смешить. В те времена он был еще очень скромен и застенчив, но и сквозь эту завесу робости прорывалась мгновенная реакция, чувствовалась такая острая наблюдательность, что его ярлыков, его прозвищ и кличек начинали опасаться, потому что они тут же распространялись по труппе и прилипали к людям цепко и надолго.

Квартира Качаловых была в бывшей дворницкой помещавшейся во втором этаже небольшого домика в глубине двора Художественного театра. Она состояла из трех крошечных комнаток, в которых жили Василий Иванович, Нина Николаевна, две сестры Василия Ивановича и почти постоянно ночевала не имевшая мало-мальски благоустроенного жилья О. И. Пыжова. Жили, вот уж поистине, «в тесноте, да не в обиде». Небольшая столовая была ежевечерне (вернее сказать, еженощно, так как засиживались до двух — трех часов) полна — здесь постоянно бывали Судаков, Баталов, Еланская, Андровская, Сахновский, Марков, здесь часто бывали Таиров, Коонен, поэт Анатолий Мариеннгоф со своей женой Никритиной, Николай Эрдман, скульптор Сарра Лебедева. Бывали Пильняк, А. Н. Толстой и Всеволод Иванов. Несколько раз был Есенин...

Собирались после спектаклей, часов в одиннадцать, и сидели до двух-трех, было почти всегда очень шумно, но не шумно-весело, а скорее, шумно-яростно от споров. Спорили главным образом о Театре, о театрах, о спектаклях, об актерах, режиссерах, художниках. Но возникали споры и о литературе, и об отдельных явлениях политической и общественной жизни. Ливанов не принимал в этих спорах участия, очевидно, не считая себя достаточно авторитетным для этого, не ощущал себя на уровне спорящих, а может быть, ему интереснее, даже нужнее было оставаться в стороне и накапливать наблюдения. Делал он это с напряженным вниманием, как бы изучая каждого, вслушиваясь и всматриваясь в спорящих, улавливая в них характерное, тип юмора, правдивость и ложь. Мне кажется, что тема спора его интересовала меньше, чем выражение лица спорящего, его жесты, интонации. Оставаясь наедине с Василием Ивановичем или в кругу самых близких людей, Борис талантливо «разоблачал» вчерашних гостей, имитировал не только их внешние данные, но и их лексику, их словесные штампы, вид и качество их темперамента. Василий Иванович очень любил узнавать изображаемых сам, а Ливанов гордился, когда по одному жесту, по одной интонации узнавался объект его наблюдений. Постепенно он становился смелее, но гораздо раньше, чем принимать участие в спорах, и, как впоследствии, «держать площадку», он стал, по определению Василия Ивановича, «царем реплик», то есть обрел искусство вовремя (а иногда для кого-то и очень не вовремя) подкинуть фразочку, а то и просто междометие, коренным образом меняющее смысл речи «предыдущего оратора», придающее ей неожиданную двусмысленность или вносящее в спор юмор. Иногда на него обижались, но чаще оценивали его реплики по достоинству и смеялись.

Как я уже сказал, работа над ролью Бондезена была поводом появления Ливанова в качаловском доме, эта же роль оказалась и первой совместной твор­ческой работой, сдружившей их и придавшей дружбе творческий характер. В этой работе родилась их взаимная заинтересованность, вера друг в друга и, главное, во вкус и верное понимание, в художественное чутье друг друга.

Василий Иванович очень любил «Врата». Любил и старый спектакль, когда его Элиной была Мария Петровна Лилина, которую он исключительно высоко ценил как актрису и партнера, но особенно он полюбил это произведение, когда сам переделал пьесу, переписал заново, изменив ее идейную направленность. Предыдущими Бондезенами (В. В. Лужский, Н. О. Массалитинов) Василий Иванович не был доволен. Ему казалось, что не следует слишком примитивно понимать этот образ. Если видеть в нем просто хлыща, пошляка, дешевого дамского угодника — это снижает образ Элины, образ очень дорогой для Василия Ивановича. Ему хотелось, чтобы Бондезен был таким же молодым и увлеченным страстью, как Элина, чтобы он не был холодным соблазнителем и развратителем, а сам вспыхнул и загорелся тем же «весенним пламенем», которое так свойственно гамсуновским героям, которым горит Элина. Автор заставляет ее надеть красное платье — символ этого пламени. Василию Ивановичу хотелось, чтобы такое же «красное платье» чувствовалось и на Бондезене. Чтобы в их романе был не пошлый флирт, а вспышка юной любви. Пусть эта любовь возникла у Элины из стремления возбудить ревность Карено, но она возникла, возникла настоящая, такая, как нужно было, чтобы оправдать, облагородить ее образ и этим оправдать любовь к ней Карено, не компрометировать его любовью к пустой и легкомысленной бабенке.

Режиссура стремилась к тому, чтобы их любовь была красивой, и этого добиться было нетрудно — так красивы были они оба, так молоды, пластичны и грациозны.

Работа над «Вратами» очень сблизила Ливанова с качаловской семьей. Василий Иванович и Нина Николаевна очень ценили умение Бориса понять чужую мысль и, главное, не только и не просто понять, но сделать своей. Ценили его гибкость, свойственное ему уже тогда богатство красок на его актерской палитре, обилие приспособлений и, главное, тонкий и острый ум.

Когда осенью 1928 года Качаловы переехали в новую квартиру, Ливанов был уже абсолютно своим в семье. Без него не решался ни один вопрос обживания нового жилья — он вместе с Василием Ивановичем развешивал картины и портреты, решал с Ниной Николаевной, как расставить мебель, и т. д. Во все это он вносил столько фантазии и юмора, что смех стал обязательным элементом атмосферы дома. Вначале с его участием составлялись списки гостей, а потом он уже сам решал все вопросы приглашения людей, он приводил то одного, то другого нового человека, и многие из них делались своими и становились постоянными гостями дома. Он как-то привел поэта Ивана Приблудного, который ходил не реже двух-трех раз в неделю; все написанное им за эти годы было впервые прочитано у Качаловых. Потом уж вместе с Приблудным они привели его приятеля, молодого певца Р., обладавшего голосом огромной мощности — баритоном. Василию Ивановичу очень нравилось пение Р., но тот постоянно кокетничал, страдая, что приходится петь без аккомпанемента. Решили приобрести инструмент. Для рояля в квартире не было места, а пианино было трудно купить, да еще учитывая категорическое требование Нины Николаевны, чтобы оно было не черное,— она считала, что ничего более некрасивого в обстановке квартиры, чем черное пианино, нельзя придумать. Начались поиски. Поскольку этим заняться было поручено мне, а я очень мало понимаю в музыке, я позвал на помощь молодого пианиста, ученика консерватории и моего большого друга Ефима Садовникова. Тот любезно согласился, хотя задание приобрести музыкальный инструмент не по звуку, а по масти, «как лошадь», было ему глубоко отвратительно. После недели поисков пианино светло-коричневого цвета было куплено, перевезено и настроено. Борис и Иван организовали музыкальный вечер Р. Были приглашены Г. Г. Шпет, И. М. Москвин и мхатовская пианистка М. Н. Коренева в качестве аккомпаниаторши. Певец наш встал к инструменту, пианистка сыграла первые такты аккомпанемента, и раздались первые звуки его голоса. Мне, человеку, лишенному слуха, все казалось нормальным. Р. пел уверенно и очень громко (главное!), но по выражению спины Марии Николаевны, по тому, как ее голова ушла в плечи, с какой беспомощной тоской она вскидывала в его сторону глаза, было понятно, что с его пением что-то не то... Иван Михайлович испустил какой-то тяжелый вздох и перекорежился, как от тухлого яйца. Оказалось, что певец наш невероятно фальшивит; пока он пел без аккомпанемента, этого не было заметно, а с появлением чистой и точной музыки обнаружилась вся его не музыкальность. Больше его петь не приглашали. Москвин, человек, когда дело касалось пения, жесткий, сказал что-то на тему о слоне, бесцеремонно ходящем по ушам.

Музыкальные вечера, во всяком случае с участием Р., прекратились. Борис, чувствовавший свою ответственность за весь этот эксперимент, начал усиленные поиски какого-то другого музыкального номера — ведь нельзя же было допустить, считал он, чтобы пианино «рыжей масти» застаивалось зря. Кончилось тем, что постоянным гостем стал Владимир Синицын, который тоже входил в состав «Врат», он репетировал в них Иервена и вызывал большую симпатию у Василия Ивановича. Приглашен он был в первый раз, чтобы поиграть свои импровизации, которые где-то слышал Борис и непременно захотел, чтобы их услышали и в качаловской семье. Как музыкант Синицын не очень «прошел», да и сам он здесь быстро забросил музыку, почувствовав, что это не та сфера, в которой он может найти резонанс, и не та почва, в какую он здесь может пустить корни. С Ливановым в это время их связывала если и не очень глубокая дружба, то, во всяком случае, крепкое приятельство. Рассказы Бориса о Володе Синицыне, в которых он немного романтизировал этого действительно необычного человека, вызывали у нас огромный интерес к нему. Актером он был исключительно одаренным. В Художественном театре он был совсем недавно и ничего еще в те времена не сыграл, все было в самом ближайшем будущем — и Яго, и Мозгляков в «Дядюшкином сне» и Тибул в «Трех толстяках». Пока он только репетировал Иервена и Мозглякова. В прошлом у него была работа в «Романтическом театре», что он там сыграл — я не знаю, и вообще о своем актерском прошлом он мало и неохотно говорил, видимо, не любил его. Азартно и горячо, со вкусом он рассказывал о том, как в Казани с татарской любительской труппой играл «Гамлета» на татарском языке. Читал и даже играл куски оттуда, восхищаясь мелодией звучания «Быть или не быть» по-татарски. По этому поводу возникли споры и в виде доводов, как это часто бывает у актеров, пробы и показы. Василий Иванович всерьез играл некоторые сцены, но больше показывал, как бы он сыграл в разные периоды своей актерской жизни. И, конечно, копировал, вернее, фантазировал на тему, как бы сыграл тот или иной актер. Играл и под Константина Сергеевича, и под Владимира Ивановича (как бы он показывал актеру), и под Южина, и под Юрьева, и под Певцова, и... под Ливанова. Бориса он копировал, не называя его, Ливанов не узнал себя, а когда Володя узнал и похвалил Василия Ивановича, сказав, что похоже и тонко схвачено,— обиделся страшно, ушел, а на другой день пришел и, превратив вчерашнюю обиду в шутку, попросил внимания и проиграл сцену Гамлета с актерами и с Гильденстерном и Розенкранцем: «С недавних пор утратил я всю свою веселость...» Играл всерьез, и оба актера его Гамлета очень хвалили. Василий Иванович, всегда утверждавший, что ни один актер (и он сам тоже) не может положительно оценить свою роль в чужих устах, на этот раз очень серьезно одобрил Ливанова, сравнив его (в его пользу) с Мишей Чеховым, которого в этой роли он не принимал абсолютно. Мне кажется, что мечта сыграть Гамлета уже с тех пор не покидала Бориса. Как жаль, что она так и не осуществилась.

Интересными, по-настоящему творческими были эти полуночные сидения. Юмор и взаимные розыгрыши были, пожалуй, их основой, но было и серьезное, даже строгое в том, как трое друзей-актеров судили и разбирали друг друга, особенно, конечно, Ливанова — ведь он был самым юным, самым становящимся из них, и его больше всего «трепали». И тогда он оказывался уже достаточно умен, чтобы терпеть это «трепание» и пользоваться им для своего становления. Не обходилось, конечно, и без обид. Случалось, что он срывался с места и с глубоким ироническим поклоном: «покорнейше благодарю» — убегал, но на другой день находил форму, по большей части юмористическую, примирения и возвращения «в семью». Меньше всего он терпел от Василия Ивановича, который даже и для критики, иногда достаточно острой, находил необижающие формы. Да и Борис был готов больше терпеть от него, чем от других. Очень много размолвок случалось у него с Ниной Николаевной. Свойственную ей резкость суждений, часто не смягченную, как у Василия Ивановича, боязнью нанести укол молодому самолюбию, Ливанов встречал энергичным отпором. Завязывался ожесточенный спор, кончавшийся чаще, чем это было приятно Василию Ивановичу да и самим спорящим, обменом обидными колкостями. Определение, данное в ранние годы Ливанову,— «восемь пудов неорганизованного мяса», тоже первоначально принадлежало Нине Николаевне, хотя в анналах МХАТ его приписывают Константину Сергеевичу, который только использовал его с преамбулой: «Что я могу поделать...» Это не мешало Константину Сергеевичу нежно любить юного Ливанова, верить ему и в него. Нина Николаевна тоже очень верила в Бориса и, хотя очень многого не принимала в нем, часто возмущаясь и негодуя, любила его. Его ежедневные приходы к нам, его юмор она принимала полностью, его умение привести Василия Ивановича в хорошее настроение очень ценила, и если Ливанов почему-либо не приходил к нашему актерскому позднему ужину, она даже волновалась, может быть, не столько отсутствием его, сколько тревожилась тем, что на Василия Ивановича может напасть часто посещавшая его в те годы неврастеническая тоска, от которой Борис, как никто, умел его избавить.

Более прочному внедрению в нашу семью Владимира Синицына и отчасти более прочной дружбе его с Ливановым помешала одна нелепая история, виновником которой был я. Придя с выездного спектакля домой во втором часу ночи, я застал Василия Ивановича, Ливанова и Синицына за коньячком. Они уже доканчивали бутылку. Я стал их уговаривать прекратить это дело (на другой день был утренний спектакль). Василий Иванович показал пустую рюмку, он, мол, не пьет, а только угощает друзей. И тут я заметил, что Володя подвигает, думая, что незаметно свою полную рюмку Василию Ивановичу. Это меня обозлило, и я довольно резко предложил им обоим немедленно уходить, чтобы Василий Иванович мог спокойно лечь спать. Ливанов послушался и ушел, а Синицын и Василий Иванович возражали — «хорошо сидим, а ты все портишь» и т. п. Я совсем рассвирепел и, схватив Володю за плечи, вытолкал его на лестницу и кинул туда его пальто и шапку. Василий Иванович страшно рассердился, что я отравляю ему радость общения с друзьями, что вообще порчу ему жизнь. Начался очень неприятный разговор, в нем приняла участие и Нина Николаевна, которую мы разбудили, так как говорили повышенным тоном. Я разделся, собираясь ложиться, когда раздался звонок. Я открыл дверь, готовясь к решительному объяснению с упорным гостем, но оказалось, что звонил наш швейцар — он сообщил, что вышедший от нас недавно человек сначала долго ходил по этажам, а потом прыгнул в шахту, приготовленную для установки лифта, и сейчас лежит в самом низу шахты без сознания. Я бросился вниз, а Нина Николаевна начала звонить нашему соседу и приятелю доктору Савельеву, чтобы попросить его помочь пострадавшему. Я с помощью швейцара вытащил Володю из шахты и положил его на нижней площадке. Мать умоляла меня надеть на себя что-нибудь (стояли сильные морозы, на лестнице было очень холодно). Я послушался, поднялся на наш третий этаж, надел пальто. В это время вышел и Савельев, мы сошли вниз, но растерянный швейцар остановил нас сообщением: «А они встали, надели шляпу и ушли на улицу». Савельев сказал, что «у пьяного свой бог», и пошел спать. Но мы с Ниной Николаевной не могли успокоиться и поверить, что человек, упавший с высоты трех с лишним этажей может благополучно дойти до дома, нам казалось, что он сделал несколько шагов и упал, лежит где-нибудь и замерзает. Мы до восьми часов ходили по всем окрестным дворам, искали между поленницами дров, сложенных на пустыре против церкви, а в восемь позвонили домой к Синицыну, и нам ответил раздраженный голос соседки, что он пришел часа в три и теперь, конечно, спит. По требованию отца, который только утром узнал о нашей ночной тревоге (звонка швейцара он не слышал), я пошел просить у Синицына извинения. Он меня довольно сухо извинил, но с тех пор мы совсем раздружились, он у нас бывать перестал.

Кончился 1928 год, очень урожайный для Ливанова — в середине прошедшего сезона он сыграл Аполлоса в «Унтиловске», роль, которой завоевал сердце Константина Сергеевича, оценившего юмор и беспощадность его к себе, то, что он не был «кокетом», не стремился к обаянию. Для Константина Сергеевича это имело очень большое значение. А в начале сезона была поставлена «Квадратура круга», в которой Борис сыграл Емельяна Черноземного. Аполлоса Василий Иванович почти не видел: посмотрел на одной из генеральных, невзлюбил пьесу и ни на одном спектакле так и не был, хотя Борис несколько раз просто умолял его прийти и посмотреть. А вот Черноземного оценил очень. И не только оценил, но и несколько раз заставлял Ливанова повторять разные места из роли и работал с ним над отдельными репликами и положениями. У них выработался свой особый способ, прием совместной работы над ролью. Тот же прием они использовали и дальше, в работе над «Блокадой», в которой были заняты оба, в «Отелло» — для Кассио, и для «Трех толстяков», где Василий Иванович помогал Борису, и для «Воскресения», когда Василий Иванович читал ему куски своего огромного текста и с большим вниманием слушал его замечания.

Думаю, что в создании всех этих образов их совместная работа имела немалое значение. Началась эта работа с Бондезена, когда Василий Иванович упорно добивался от Ливанова облагораживания образа, продолжалась, пока шел спектакль «У врат царства» (но об этом я уже писал), развернулась же она в беседах о Черноземном. Прием этот заключался в том, что они вместе фантазировали, пробуя бесконечные варианты интонаций, жестов, поворотов, пластических изменений поз.

Уже сыгранная и апробированная публикой, руководством и товарищами, роль обогащалась новыми приемами и приспособлениями, я бы рискнул сказать трюками, если бы этим грубым и порочным термином можно было определить вполне органичный, оправданный мыслью и искренностью чувства прием игры. Такое фантазирование доставляло им, помимо всего прочего, огромную радость. Они так «принимали» друг друга, так весело хохотали друг над другом и сами над собой, что Нина Николаевна, через стенку слыша их, начинала смеяться сама, а я, слыша ее смех спрашивал ее: «Что, разыгрались наши?» А сестры Василия Ивановича, жившие по другую сторону от его кабинета, слыша этот разгул веселого творчества крестились и благословляли Ливанова за ту радость, которую он дает Василию Ивановичу.

Не помню, при каких обстоятельствах Борис сломал ногу. Его привезли из больницы, где оказали ему первую помощь, прямо в качаловский дом. Несколько недель он пролежал в столовой на диване и за это время настолько глубоко и прочно врос в семью, что представить себе дом без Ливанова стало немыслимо. Я жил и работал в те годы в Ленинграде, но бывал иногда в Москве. Сначала ездил туда часто, стремился при первой возможности повидать своих, но потом стал бывать реже. Причиной этому была ревность. Я чувствовал, что Борис с каждым годом, с каждым месяцем и днем вытесняет меня из семьи. Я отчетливо ощущал, что Василию Ивановичу и приятнее, и, главное, интереснее бывать с Ливановым, чем со мной. Он охотнее читал ему, я бы даже сказал — готовил с ним свой концертный репертуар. Иногда обижался и сердился на него за слишком уж критические отзывы; юмористические и иронические наблюдения и характеристики Бориса вызывали у него протесты и стремление ограничить своего молодого и иногда слишком уж развязного критика. «Ограничивая» его, он выдвигал встречные обвинения, приводя примеры актерских ошибок Бориса, случаи его плохого поведения, бестактностей, неумения вести себя в обществе, в театре... Тот обижался, возникали споры, они дулись друг на друга. Ливанов пытался искать сочувствия у Нины Николаевны, у сестер Василия Ивановича, но не находил его. Встречал, наоборот, обвинения, что избаловался, стал забывать о возрастной и всякой другой разнице между ним и Василием Ивановичем. Часто обижался за это и на них, но длились эти обиды и ссоры с Василием Ивановичем недолго, они тянулись друг к другу, нуждались друг в друге. И нуждались всячески — и творчески, и лирически, и юмористически. Творчески — потому, что помогали один другому в работе; лирически — потому, что оба тянулись к хорошей мужской дружбе, да и к тому же дружбе товарищей по профессии и единомышленников, юмористически — потому, что оба любили и умели смешить и смеяться.

У Ливанова начались репетиции Кассио. Он очень много советовался с Василием Ивановичем, показывая ему куски из роли, рассказывая о репетициях, о замечаниях режиссуры, спорил с ней: в театре он тогда был еще робок и осторожен и всю «дискуссию» с режиссурой проводил дома, в кабинете Василия Ивановича.

Они были немного оппозиционно настроены к этой постановке. Дело в том, что Василий Иванович сам мечтал об участии в этом спектакле. Предполагалось, что он будет играть Яго, но были разговоры у него с Леонидовым, когда Леонид Миронович говорил, что ему даже больше хочется играть Яго, чем Отелло,— тогда Василий Иванович готов был взяться за Отелло. Все это повисло в воздухе, на роль Яго был назначен Владимир Синицын (который сыграл ее совершенно изумительно), и о планах и мечтах Василия Ивановича было забыто напрочь, но какая-то травма в душе у него осталась. А Ливанов, всегда трудно работавший с режиссерами, был очень недоволен тоном, каким с ним разговаривал И. Я. Судаков. У него было свое представление об образе Кассио, представление, укрепившееся отчасти в результате общения с Василием Ивановичем и его советов, и от этого образа ему не хотелось отказываться. Борис был тогда очень красив (каким он почти и до конца оставался), но немного тучен и тяжел, и он не хотел в данном случае бороться со своей внешностью, не принимал эскиз костюма, сделанный А. Я. Головиным, представлявшим себе Кассио традиционным героем-любовником. По самоощущению Ливанова, Кассио — здоровенный, грубова­тый солдат, которого тянет совсем не к таким дамам, как Дездемона, а к веселым и распутным девкам, как Бианка, он любит выпить и пожрать и, если и сопротивляется уговорам выпить, то только боясь нарушить дисциплину и воинский долг — ведь он на Кипре при исполнении служебных обязанностей.

Не могу сейчас, да и тогда не мог понять — кто победил в этом споре, но играл Ливанов очень хорошо, был красив, изящен, обаятелен. Не нужно было особой хитрости Яго, чтобы возбудить в любом муже ревность к такому Кассио.

Василий Иванович ходил с ним на примерку костюмов, которые не нравились Борису, и успокоил его вполне. В этом вопросе Ливанов Василию Ивановичу верил абсолютно. Хотя пришли они домой недовольные друг другом — Василий Иванович упорно приставал к Борису с критикой его походки, и даже не столько походки, сколько его пластики ног. «Штатские у тебя, стрюцкие ноги. Ставишь их как-то по-бабьи. Надо каждый день мазурку танцевать, шпорами звенеть, когда шаркаешь, а то фигура здоровенного мужика, а ноги пожилой дамы». Ливанов очень обиделся и нарисовал карикатуру на Василия Ивановича в ботиках и с согнутыми коленями, как всегда талантливо и зло — очень видна была старческая походка. Василий Иванович обиделся, в свою очередь, долго пытался нарисовать Бориса сидящим на стуле с тупо, как у старушки, вяжущей чулок, поставленными ногами, но ничего не вышло — в этом плане он не мог соперничать с ним.

Продолжение в следующем номере

Возврат к списку