А.П. Чехов. Почти юбилейное

Алевтина Кузичева

Распечатать

Об отношении Чехова к театру, к актерам, к современникам-драматургам, к собственной драматургии сказано и написано за минувшие почти полтора века (если отчет вести с откликов в письмах его старшего брата на самые ранние драматические сочинения таганрогского гимназиста) очень и очень много. Еще больше написано о том, что теперь называют «театром Чехова».

Из высказываний самого Чехова о театре, драматургии, извлеченных из чеховских писем, дневников, писем и воспоминаний его современников, можно собрать интереснейшую антологию с обширными комментариями. Библиография только прижизненных статей и театральных рецензий о постановках пьес Чехова на отечественной столичной и провинциальной сцене (начиная с откликов на премьеру «Иванова» в 1887 году в Москве в Русском драматическом театре Корша и кончая отзывами о постановках «Вишневого сада» зимой и весной 1904 года), составит солидный том. Свод кратких сведений о чеховских постановках с осени 1904 года (со спектакля «Иванов» в МХТ) до премьер «юбилейного» 2020 года (160-летие со дня рождения Чехова) вместит лишь многотомник и еще отдельный многостраничный том — постановки пьес Чехова за рубежом на протяжении прошлого и в первые два десятилетия нынешнего столетия.

На недавней международной конференции (Министерство культуры РФ, Министерство культуры Московской области, ГЛММЗ А. П. Чехова «Мелихово», ГЦТМ им. А. А. Бахрушина, Чеховская комиссия при Совете по истории мировой культуры РАН) шел разговор, как о насущном вопросе, в решении которого заинтересованы исследователи и деятели театра, — о специальном, продолжающемся, то есть постоянно пополняющемся, сайте, посвященном постановкам пьес Чехова на отечественной и зарубежной сцене (с данными: страна, город, день премьеры, режиссер, художник, исполнители, отклики в прессе).

Подводя итоги трехдневной конференции (25-27 января 2020 года) в Мелихове, участники высказывались о важности подготовки и издания таких серьезных фундаментальных научных трудов, как «Чехов и мировая литература», в продолжение замечательного 100-го тома (в трех книгах) Литературного наследства, и нового издания: «Чехов и мировой театр (на рубеже ХХ и ХХI веков)».

Все это, как и новые работы чеховедов, историков и практиков театра, театроведов о современной режиссуре и сценографии, о современном актере в «театре Чехова», о сегодняшних интерпретациях чеховской драматургии в театральном и литературном контексте разных стран — есть одновременно подведение итогов мировой «чеховианы», а также осознание места и роли «театра Чехова» в новом столетии. Но опасна иллюзия, будто о прошлом этого театра, о взаимоотношениях Чехова с театром все, или почти все, сказано и главное известно.

Да, известно, что говорил Чехов о театре, актерах, о своих пьесах, о постановках своих пьес, которые он видел. Исследованы драматургические сюжеты в его письмах, рассмотрена его проза как повествование драматурга, а его драматургия как создание прозаика. В сочинениях и письмах Чехова уже выявлены, кажется, все строки, ставшие ремарками в его пьесах. Названы прототипы многих героев чеховских пьес. Высказаны тонкие, точные, плодотворные суждения о поэтике чеховских пьес. Но остаются и, наверно, еще очень долго будут оставаться вопросы, вопросы, вопросы… Множество вопросов в связи с историей создания чеховских пьес, их сценической судьбой, с психологией творчества Чехова и, наконец, с тайной его слова…

Например, почему столько кажущихся противоречий и парадоксов в отношении Чехова к театру и своим пьесам? Или: почему он так тяжело переносил театральные провалы своих пьес? Или: каких скрытых страданий стоили Чехову непонимание режиссерами и актерами его пьес? Какими незримыми душевными усилиями он отменял свои зароки более не писать пьес, не иметь дела с театром? Продлевало или сокращало его жизнь сочинение пьес? Когда, в какие моменты, в каком душевном и творческом состоянии Чехов обращался к драматургии?

Помогают ли найти ответ на эти вопросы признания и суждения в письмах Чехова? Например, о доле драматурга. Он написал о ней своему приятелю, литератору И. Л. Леонтьеву (Щеглову), в июне 1888 года, уже пережив премьеру «Иванова» у Корша: «Вы хотите посвятить себя всецело сцене — это хорошо и стоит тут овчинка выделки и игра свеч, но… хватит ли у Вас сил? Нужно много нервной энергии и устойчивости, чтобы нести бремя российского драмописца. Я боюсь, что Вы измочалитесь, не достигнув и сорока лет. Ведь у каждого драматурга (профессионального, каким Вы хотите быть) на 10 пьес приходится 8 неудачных, каждому приходится переживать неуспех, и неуспех иногда тянется годами, а хватит ли у Вас сил мириться с этим? Вы по своей нервности склонны ставить каждое лыко в строку, и малейшая неудача причиняет Вам боль, а для драматурга это не годится».

Чехов угадал. Злосчастный «драмописец» с годами «измочалился», издергался от неуспеха, кончил безрадостным одиночеством и утешался только воспоминаниями. Особенно о встречах с Чеховым. Но многое в них напутал, судил о Чехове порою неглубоко и ошибочно. Спасительные советы Чехова, писать прозу, не изменять ей, шутливые (на самом деле очень серьезные) предупреждения в письмах, что «театр- это змея, сосущая Вашу кровь», эшафот, «где казнят драматургов», он принял за «заведомую нелюбовь» самого Чехова к театру, «как к чему-то искусственному и низшему по существу», утверждал, что драматургом Чехов сделался «нечаянно».

Действительно, разнообразные, то серьезные, то насмешливые, то резкие, то признательные высказывания Чехова о театре не однажды вызывали вопрос еще у его современников: «А любил ли Чехов театр?»

Одно из первых признаний в «нелюбви» — в письме от 21 февраля 1889 года издателю «Осколков» Н. А. Лейкину: «’«Иванов»’ купно с ’«Медведем»’ дал мне тысячу или тысячу без нескольких рублей [гонорар за постановки этих пьес в Александринском театре в январе-феврале 1889 года]. Да из Общества драматических писателей придется получить сотни две или три [за постановку пьес на сцене частных театров]. Писать пьесы выгодно, но быть драматургом беспокойно и мне не по характеру. Для оваций, закулисных тревог, успехов и неуспехов я не гожусь, ибо душа моя ленива и не выносит резких повышений и понижений температуры. Гладкое и не шероховатое поприще беллетриста представляется моим душевным очам гораздо симпатичнее и теплее. Вот почему из меня едва ли когда-нибудь выйдет порядочный драматург».

Письма Чехова — это история постоянного выбора, с юности до последних дней. История решения важных житейских и творческих вопросов. Выбора между медицинской практикой и сочинительством. Между жизнью в родной семье или в одиночестве, как он шутил в молодости, «одиноким, старым, заржавленным», но свободным холостяком, располагая временем для своих литературных занятий. Жить в Москве или в Петербурге? В городе или где-нибудь на «хуторе», на юге России?

Какую роль в решении этих вопросов играли многолетнее безденежье? Чувство долга по отношению к родителям и сестре? Нездоровье, усиливавшееся с годами? Обрывалось ли «течение» московской или мелиховской жизни по преимуществу очевидными внешними причинами или в значительной, решающей мере, скрытым течением внутренней жизни Чехова?

Проза или драматургия? Водевили или большие пьесы? Ставить на сцене казенных театров, проходя, помимо цензуры, через Театрально-литературный комитет, или отдавать сразу на частную сцену? И что в конце концов определяло выбор Чехова?

Написав о желанном «поприще беллетриста», Чехов через несколько дней, в начале марта 1889 года, вдруг сообщил старшему брату: «Пишу рассказы. <…> Летом напишу пьесу, коли буду жив и здрав». Через три дня, 5 марта, рассказал в письме к А. С. Суворину: «Пишу еще один рассказ. Меня захватило, и я почти не отхожу от стола. <…> ’«Иванов»’ надоел мне ужасно; я не могу о нем читать, и мне бывает очень не по себе, когда о нем начинают умно и толково рассуждать [в журналах и газетах]. <…> ’«Лешего»’ я буду писать в мае или в августе. Шагая во время обеда из угла в угол, я скомпоновал первые три акта весьма удовлетворительно, а четвертый едва наметил.

III акт до того скандален, что Вы, глядя на него, скажете: ’«Это писал хитрый и безжалостный человек»’». А спустя два дня, 7 марта, поведал в письме к литератору В. А. Тихонову, одному из «драмописцев»: «Собираюсь писать что-то вроде романа и уже начал. Пьесы не пишу и буду писать не скоро, ибо нет сюжетов и охоты. Чтобы писать для театра, надо любить это дело, а без любви ничего путного не выйдет. Когда нет любви, то и успех не льстит. Начну с будущего сезона аккуратно посещать театр и воспитывать себя сценически».

Итак, весной 1889 года в сознании Чехова — замысел романа («Рассказы из жизни моих друзей»), рассказа («Скучная история») и пьесы («Леший»). В шутку и всерьез он говорил в это время, что ему надо «учиться писать талантливо, т. е. коротко», что для смелости в творчестве необходимо знание жизни. Советовал старшему брату при работе над пьесой «быть оригинальным», «дерзким»: «Краткость — сестра таланта. <…> Сюжет должен быть нов, а фабула может отсутствовать». Роман был отложен по семейным обстоятельствам (смертельная болезнь брата Николая, которого Чехов лечил и за которым ухаживал сам). Он будто бы «от скуки» принялся за «Лешего», признавался в эти дни, что «в душе какой-то застой», что «надо подсыпать под себя пороху». Не было ли работа над новой пьесой, условно говоря, тем «порохом», которого ему недоставало для сочинения отложенного романа, для задуманного рассказа?

В мае Чехов упоминал в письмах, что «’«Леший»’ вытанцовывается», хотя выходит «длинно», «странно», однако, он доволен своей работой. Более того, Чехов уверял, что чувствует себя «гораздо сильнее, чем в то время, когда писал «Иванова», что «отмахал» свою комедию «играючи» и что к началу июня пьеса будет готова. Но вдруг, написав два акта, бросил пьесу из-за «лазаретной» обстановки (угасание брата). Однако вернулся к роману, хотя обронил в письме, что кончит его через два-три года. В одном из писем Чехов признался: «Не пишется», а в другом, через несколько дней, что чувствует «сильное желание писать».

После похорон брата Чехов говорил, что пьеса «замерзла», что он ее «забросил», а роман больше «марает», чем пишет. В письме от 3 августа к А. Н. Плещееву упомянул, что обещанный «Северному вестнику» рассказ («Скучная история») пишет: «Рассказ по случаю жары и скверного меланхолического настроения выходит у меня скучноватый. Но мотив новый. Очень возможно, что прочтут с интересом». В самом начале сентября 1889 года Чехов писал Плещееву, что задержится с высылкой рассказа: «Я хочу <…> подумать над ним. Ничего подобного отродясь я не писал, мотивы совершенно для меня новые, и я боюсь, как бы не подкузьмила меня моя неопытность. Вернее, боюсь написать глупость».

«Подумав», автор, по его словам, исковеркал рассказ, выбросил середину и финал, переделывал целые страницы, назвал сочиненное повестью и, как уже было не раз, стал ругать ее в письмах («нечто неуклюжее и громоздкое», «дерьмо», «увесистая белиберда»), словно отводя грядущую ругань критиков, в которой не сомневался.

Что же до пьесы и до театра, то Чехов шутил в письме к Леонтьеву (Щеглову), хваля его за возвращение к беллетристике, что сам бросил бы театр «просто из расчета: драматургов 300, а беллетристов почти совсем нет». В тогдашней литературе доставало и драматургов и беллетристов, поэтому за шуткой Чехова угадывалось скрытое возбуждение от повести, написанный по-новому, на новый мотив, с новым героем.

Отклик Плещеева был скорым: «У Вас еще не было ничего столь сильного и глубокого, как эта вещь! <…> Все станут травить Вас — это как бог свят; ждите крупной ругани. <…> Печальное, истинно печальное положение у нас независимого, смелого писателя!»

Отослав повесть в редакцию, Чехов тут же вернулся к «Лешему». «Разбежался и по инерции» накатал пьесу заново, «уничтожив все, написанное весной». Говорил, что после трудной повести, пьеса пишется легко, называл ее комедией-романом. Работал так, что в голове было «мутно» и болели глаза, но с «большим удовольствием, даже с наслаждением». Вероятно, он надеялся, что в пьесе, как и в только что написанной повести, будут новые мотивы, новые герои, новая интонация, что хватит «пороху» взорвать старые формы и в драме. В эти годы он сказал одному из приятелей: «Нужно, чтобы каждый шаг и каждая фраза действующего лица подсказывала читателю грим, голос, манеру, прошлое, возможное будущее, костюм».

Он выполнил свое намерение и с началом сезона ходил в театр, чтобы «воспитать себя сценически». Пьесу намеревался отдать на казенную сцену.

К началу октября она была закончена, прошла цензуру. Но среди литераторов и актеров пополз слух, что пьеса слаба, не сценична. Газеты писали, что это всего лишь «прекрасно драматизированная повесть».На заседании Театрально-литературного комитета, решавшего допустить ли «Лешего» на сцену Александринского театра, тоже говорили, что это — «прекрасная повесть, но не комедия». Почитаемый Чеховым Д. В. Григорович назвал пьесу «странной» и в таком виде для постановки непригодной.

Чехов назвал комитет «военно-полевым судом». Но «судьи», отклонив «Лешего», не рекомендовали Чехову забыть о драматургии и писать только прозу.

Это сделал актер Малого театра А. П. Ленский, приятель Чехова. Прочитав пьесу в рукописи, не сомневаясь в своих впечатлениях, он вынес вердикт:«Одно скажу: пишите повесть. Вы слишком презрительно относитесь к сцене и драматической форме, слишком мало уважаете их, чтобы писать драму».

Ленский, по сути, точно уловил отрицательное отношение Чехова к «правилам» тогдашней сцены и принятым формам драмы конца XIX века. В его «приговоре» была, видимо, и личная обида. Он принадлежал этой сцене и этой драме, а Чехов попытался в «Лешем» пойти против «правил» и господствующей сценичности.

Чехов передал пьесу и отзыв Ленского еще одному знатоку театра и драматургу, написавшему уже пьесы «Шиповник», «Наши американцы», «Соколы и вороны» (совместно с А. И. Сумбатовым-Южиным, «Счастливец», «Последняя воля», своему доброму знакомому Вл. И. Немировичу-Данченко.

Тот оказался снисходительнее, однако, заметил, что автор «Лешего» чересчур игнорирует сценические требования, но не из презрения, а по незнанию их, однако, если захочет, то легко овладеет ими. И, как рассказывал Чехов, сделал «несколько указаний, весьма практических».

Самое важное в истории «приговоров» пьесе «Леший» и другим пьесам Чехова, вынесенных знакомыми литераторами и актерами, — это ответы Чехова «судьям» и «учителям» на их заключения, что он плохой, неопытный драматург. В такие моменты обнаруживалась сдержанность, самоирония Чехова и та скрытая, таинственная сила, которую он называл «толкастикой», и которая, как он говорил, толкала его писать пьесы, несмотря на мнения добрых знакомых, на «ругань» театральных рецензентов.

И что важно в истории с «Лешим», Чехов сам сознавал, что в написанной «по инерции» пьесе не отверг до конца пресловутые «сценические правила», поколебленные им уже в «Иванове». «Леший» не стал тем «порохом», которым Чехов надеялся в шутку и всерьез взорвать современную драму и свой творческий «застой». Он отдавал отчет в том, что сочинял ее не с той степенью свободы и смелости, с которыми была написана повесть «Скучная история». Чехов не смог бы сказать, что и пьеса написана им так, как он «отродясь» не писал. Решительно «противу всех правил» будет написана «Чайка» в 1895 году.

Пока же, 2 ноября 1889 года, Чехов с явным подтекстом написал Ленскому: «Большое Вам спасибо, дорогой Александр Павлович, за то, что прочли мою поганую пьесищу. Спасибо и за комментарии: в другой раз уж не стану писать больших пьес. Нет на сие ни времени, ни таланта и, вероятно, нет достаточной любви к делу. <…> «Лешего» переделывать не стану, а продам в единое из частных театральных капищ. <…> Пусть слоняется, аки тень нераскаянного грешника, из вертепа в вертеп, из потемок во мглу…» И пьеса, действительно, да еще после скандальной премьеры в театре, оказалась навсегда во «мгле» авторской нелюбви.

Что же до реакции Чехова на слова Немировича-Данченко, то она в отзыве, о нем, тоже с подтекстом, в письме к Плещееву от 27 ноября: «Мне кажется, что сей Немирович очень милый человек и что со временем из него выработается настоящий драматург. По крайней мере, с каждым годом он пишет всё лучше и лучше. Нравится он мне и с внешней стороны: прилично держится и старается быть тактичным. По-видимому, работает над собой».

Ранней зимой 1889 года Чехов правил чужие рукописи, присылаемые с его согласия из редакции суворинской газеты «Новое время» или переданные непосредственно ему («Юные девы и агнцы непорочные носят ко мне свои произведения»), читал чужие пьесы и, что не исключено, отклики на «Скучную историю». Среди них, как предсказывал Плещеев и в чем не сомневался Чехов, были и ругательные. Побывал Чехов на репетициях «Лешего» в московском драматическом театре М. М. Абрамовой: «Мужчины не знают ролей и играют недурно; дамы знают роли и играют скверно». После шумной премьеры, 27 декабря, Чехов уехал из Москвы. Написал 8 января 1890 года из Петербурга издателю журнала «Артист», что просит не печатать «Лешего»: «Публике московской он не понравился, актеры словно сконфузились, газетчики обругали… Отдайте мне его… <…> Прошу я серьезно. <…> Если уже начали набирать, то за набор я заплачу, брошусь в воду, повешусь… что хотите…»

Это «серьезно» было на самом деле очень серьезно. Двумя неделями раньше, около 20 декабря, Чехов написал Суворину: «Мне страстно хочется спрятаться куда-нибудь лет на пять и занять себя кропотливым, серьезным трудом. Мне надо учиться, учить всё с самого начала, ибо я, как литератор, круглый невежда; мне надо писать добросовестно, с чувством, с толком … <…> Надо уйти из дому, надо начать жить за 700-900 р. в год, а не за 3-4 тысячи, как теперь, надо на многое наплевать, но хохлацкой лени во мне больше, чем смелости».

Не мнения приятелей, не ругань газетчиков, не скандальная премьера определили серьезное размышление Чехова о своем сочинительстве и писательской судьбе. Но приоткрывшееся в этом письме чувство, как нужны ему смелость, свобода, самостоянье, новые впечатления, знание жизни… То, о чем он писал Суворину еще в начале 1889 года, 7 января, незадолго до премьеры исправленного им «Иванова» в Александринском театре: «Я лелеял дерзкую мечту суммировать всё то, что доселе писалось о ноющих и тоскующих людях, и своим ’«Ивановым»’ положить предел этим писаньям. <…> По замыслу-то я попал приблизительно в настоящую точку, но исполнение не годится ни к чёрту. Надо было бы подождать! <…> Кроме изобилия материала и таланта, нужно еще кое-что, не менее важное. Нужна возмужалость — это раз; во-вторых, необходимо чувство личной свободы, а это чувство стало разгораться во мне только недавно. Раньше его у меня не было; его заменяли с успехом мое легкомыслие, небрежность и неуважение к делу».

Напряженная, серьезная работа над романом, над «Скучной историей» и над «Лешим» усилила это чувство, и даже отложенный, не «вытанцовывавшийся» роман и не принесшая радости пьеса не погасили его.

Чехову явно нужно было чувство полной личной и творческой свободы. И ждать он уже не мог. Подступал срок, которому он придавал еще с юности особое значение и о котором «напомнил» самому себе в письме к Суворину от 7 декабря 1889 года, процитировав слова тургеневского героя: «В январе мне стукнет 30 лет…Здравствуй, одинокая старость, догорай, бесполезная жизнь!»

Может быть, эти же слова Чехов имел в виду, когда в марте 1886 года советовал брату Николаю, напоминая тому о близком рубеже, о 30-летии, уважать свой талант, прочесть хотя бы Тургенева, бросить бражничество, не лгать, остановиться в уже очевидном падении: «Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля…Тут дорог каждый час… <…> 30 лет скоро! Пора! Жду… Все мы ждем…»

В последние дни 1889 года, он вскользь упомянул в одном из писем, что едет в столицу встретиться со старыми знакомыми: «Есть и дела». Речь шла о принятом им решении… О поездке на каторжный остров Сахалин…

«Леший» не был тогда же напечатан в журнале, только литографирован, редко шел на провинциальной сцене. Но главное: Чехов не переделывал эту пьесу. «Дядя Ваня» — оригинальная пьеса, написанная Чеховым после поездки на Сахалин, когда уже появились повести «Палата № 6», «Черный монах», «Рассказ неизвестного человека». Эта пьеса создана в преддверии «Чайки», и явно вопреки драматургическим и театральным «правилам». Но Чехов напечатал ее в сборнике вместе с другими пьесами только после премьеры «Чайки». И на то были серьезные причины: непростое, долгое обретение Чеховым искомой свободы и смелости, которое давалось нелегко и не облегчало его жизнь. Подтверждением тому — премьера «Чайки». После провала «Чайки» на сцене Александринского театра в октябре 1896 года Чехов, как и после неудачи с «Лешим», зарекся писать пьесы. Его поразила не столько скоропалительная постановка, плохая игра актеров, сколько поведение литераторов, рецензентов в зрительном зале во время спектакля и в антракте, в фойе. Он уехал наутро, не простившись с Сувориным, оставив записку: «Вчерашнего вечера я никогда не забуду, но всё же спал я хорошо и уезжаю в весьма сносном настроении. <…> В Москве ставить пьесу я не буду. Никогда я не буду ни писать пьес, ни ставить».

В письмах к Суворину уже из Мелихова Чехов поначалу шутил: «Дома у себя я принял касторки, умылся холодной водой — и теперь хоть новую пьесу пиши. <…> Да, проживу 700 лет и не напишу ни одной пьесы. Держу пари на что угодно». Но спустя два месяца, в письме от 14 декабря, будто поставил точку под случившимся: «… но всё же душа моя точно луженая, я не чувствую к своим пьесам ничего, кроме отвращения… <…> Вы опять скажете, что это не умно, глупо, что это самолюбие, гордость и проч. и проч. Знаю, но что делать? Я рад бы избавиться от глупого чувства, но не могу и не могу. Виновато в этом не то, что моя пьеса провалилась; ведь в большинстве мои пьесы проваливались и ранее, и всякий раз с меня как с гуся вода. 17-го октября не имела успеха не пьеса, а моя личность. <…> те, с кем я до 17-го окт<ября> дружески и приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого ломал копья <…> — все эти имели странное выражение, ужасно странное… <…> Я теперь покоен, настроение у меня обычное, но всё же я не могу забыть того, что было, как не мог бы забыть, если бы, например, меня ударили».

Как одолел Чехов свое душевное состояние после предательства мнимых приятелей, зрелища торжества своих недоброжелателей из круга литераторов и журналистов, упоенно говоривших и писавших о ничтожестве пьесы «Чайка», об отсутствии у автора драматургического дара? Почему нарушил зарок не ставить и не писать пьес, отдал в 1898 году «Чайку» в новый театр, в МХТ, а в 1900 году туда же — новую пьесу «Три сестры»? То есть вернулся на «эшафот».

Обыкновенно это возвращение объясняют настойчивыми просьбами руководителей молодого театра, прежде всего Вл. И. Немировича-Данченко, неожиданным и необычайным успехом «Чайки», поставленной и сыгранной тоже «вопреки» принятой сценичности. Или были скрытые причины и побуждения?

В упоминаниях новой пьесы «Три сестры» в письмах Чехова 1899 года есть некое сходство с ситуацией десятилетней давности, с порой трудной работы над «Лешим». Отвечая осенью 1899 года на вопрос о пьесе, он говорил, что замысел ее сложился, но он засядет за нее, только кончив те повести, которые у него на совести, обещаны журналам. Речь шла о его творческом состоянии и настроении. Из его сознания еще не ушли повесть «В овраге» и рассказ «Архиерей».

То были два произведения, будто подводившие незримую черту под его жизнью и писательской судьбой. Именно об этой поре, объясняя спустя несколько лет, свое решение продать издателю А. Ф. Марксу литературное право на свои сочинения, он сказал, что у него «не было гроша медного», что он был так нездоров, что «собирался умирать и хотел привести свои дела хотя бы в кое-какой порядок» и не обременять ими своих родных после его кончины.

Работа над обжигающей прозой, излучавший необъяснимый необычайный свет, и над новой пьесой шла в 1899 году одновременно с подготовкой первых томов собрания сочинений. Чехов, отбирая рассказы, перечитывал, редактировал, иногда переделывал раннюю прозу, невольно осознавая ее отличие от той прозы, над которой он работал в это время, и вместе с тем их единство, целостность.

Договором с Марксом, постройкой ялтинского дома Чехов обеспечил материальное благополучие матери и сестры. Отбором рассказов он словно составлял писательское завещание, высказывал свою авторскую волю. Но из письма в письмо все чаще упоминалась новая пьеса. Она, по словам Чехова, «наклевывалась», в ней росло число действующих лиц, пьеса «выравнивалась», но писал он ее трудно, очень трудно.

Он надеялся работать так, как любил, «без передышки», не прерываясь. Но мешали гости, нездоровье. Чехов уже поговаривал о том, что если пьеса выйдет скучной, не понравится ему, он отложит рукопись, спрячет «до следующего сезона или до того времени, когда захочется писать». Пьеса продлевала его жизнь и сочинительство и, судя по оговоркам, он хотел, чтобы она ему понравилась.

Писал медленно. И не только из-за гостей и болезней. Чехов слова и тона, способных передать настроение времени, тревожного, смутного. Не раз признавался, что много думал над «Тремя сестрами», и шутил, что выходит «умственно». Но опасался, сможет ли МХТ понять новую пьесу и передать уловленное в ней движение времени.

Болезнь делала его жизнь осенью 1900 года, похожей на «полусон», но пьеса выводила из такого состояния. Ею он одолевал свое состояние и главное испытание — искушение писать так, как он сочинял прежние пьесы и тем самым повториться («то, что написал вчера, не нравится сегодня»). Писал для МХТ, но опасался оказаться в плену режиссерских и актерских приемов и «правил» и этого театра. Не мог позволить себе таких уступок и компромиссов, которые умалили бы давно обретенное и ценимое им чувство смелости и свободы. Готов был внести поправки, уясненные в ходе репетиций, сожалел, что театр торопит его и шутил, что надо бы дать пьесе полежать немножко, пусть «взопреет, или, как говорят купчихи про пирог, когда подают его на стол, — пусть вздохнет».

Чехов чувствовал, судя по его письмам, что пьесе нужен такой «вздох». Но МХТ хотел поставить «Трех сестер» в наступившем сезоне. На предварительной читке еще не совсем готовой пьесы кто-то не постеснялся сказать вслух в присутствии Чехова, что это еще не пьеса, а только схема, что она непонятна.

Произошло нечто схожее с тем, что случилось с первой читкой «Чайки» в гостиной актрисы Л. Б. Яворской в Москве в конце 1895 года. Чехов мог бы опять сказать, как тогда: «Пьеса моя провалилась без представления». Осенью и ранней зимой 1900 года, сначала в Москве, потом в Ницце, куда Чехов уехал 11 декабря, он перерабатывал пьесу, создавая новую редакцию.

История публикации «Трех сестер» в журнале «Русская мысль» с редакторской «помощью» издателя журнала В. М. Лаврова и Вл. И. Немировича-Данченко, сопровождавшаяся путаницей, недоразумениями, небрежностью, нелепостями и горькими для автора последствиями и его клятвой ничего больше не писать для театра — это отдельная история. К тому же, не получая за границей известий о премьере, он заподозрил, что «Три сестры» провалились и что ему опять «не повезло». И даже, прочитав в газетах о премьере, не поверил в успех и сказал свое сакраментальное: «Ну, да всё равно».

Однако стали приходить восторженные письма от зрителей, видевших мхатовский спектакль, известия об успешной постановке «Трех сестер» в Киеве и других городах, и Чехов пошутил в письме к О. Л. Книппер от 7 марта 1901 года:«Следующая пьеса, какую я напишу, будет непременно смешная, очень смешная, по крайней мере по замыслу». Это была в том числе и усмешка Чехова над критиками, писавшими, что пьеса производит мрачное впечатление беспросветного уныния, грусти, безысходности. Рецензенты спорили обо всем: повторил ли Чехов себя или пьеса полна художественных открытий, уловил ли автор настроение эпохи или исказил его и проч. и проч.

Конечно, не споры критиков на рубеже веков вокруг прозы и драмы Чехова (в сущности, давно не интересные Чехову), и даже не его утомление от трудной работы над повестью «В овраге», рассказом «Архиерей» и пьесой «Три сестры», объясняли его размышления тех лет: не «устарел» ли он, не бросить ли сочинительство, в чем он признался одному из современников: «Чувствую, что теперь нужно писать не так, не о том, а как-то иначе, о чем-то другом, для кого-то другого, строгого и честного» (из письма М. Горького к В. А. Поссе от ноября 1901 года).

Точно ли воспроизвел собеседник слова Чехова, но они свидетельство строгости и честности самого Чехова по отношению к своему таланту, к своему сочинительству, его мужественности, смелости и свободе художника, которую трудно обрести и еще труднее — сохранить.

«Три сестры», как все предыдущие пьесы, тоже оказались человеческим и творческим сверхусилием Чехова, одолением сомнений и живым, не угасшим, не утраченным чувством смелости и свободы.

Весной, 22 апреля 1901 года, он написал Книппер: «Минутами на меня находит сильнейшее желание написать для Худож. театра 4-актный водевиль или комедию. И я напишу, если ничто не помешает, только отдам в театр не раньше конца 1903 года». Чехов написал комедию «Вишневый сад». 14 октября 1903 года рукопись была отослана из Ялты в Москву…

Дни, недели, месяцы ее чрезвычайно трудного создания и нелегкого пути к премьере, полного недоразумений, огорчений, расхождений, не стали исключением в истории драматурга Чехова, в сценической судьбе его пьес. Тех пьес, которые доныне идут на мировой сцене, а не совсем «круглую» дату рождения их автора отмечают новыми постановками «Иванова», «Дяди Вани», «Чайки», «Трех сестер», «Вишневого сада».

И по-прежнему нет ответа на вопрос, в чем же секрет только возрастающего интереса к личности Чехова? В чем тайна его драматургии, его прозы, писем и записных книжек, не избежавших сценических подмостков…

Возврат к списку